На главную страницу

Елена Говор

Ольга Гостина из рода Кочубеев, австралийский этнограф

Ольга и Виктор Гостины, наши давние русско-австралийские друзья, заехали к нам в Канберру по дороге из Брисбена домой, в Аделаиду. На столе лежала целая гора любимых русских книжек моего детства — их подарок моему сыну, который тут же бесстрашно стал продираться через архаику «Генерала Топтыгина». И глядя на нас, наши гости были действительно счастливы тому, что эти книжечки наконец-то нашли хороший новый дом. Тридцать лет назад, впервые приехав на стажировку в Москву, они, молодожены, любовно собрали эту детскую библиотечку, мечтая когда-нибудь читать их со своими детьми и таким образом соединить нить своей связи с Россией, разорванную в далеком 1917 году... Мой муж, Владимир Кабо, этнограф, специализирующийся по аборигенам, подружился с Олей, австралийским этнографом, еще в тот их первый приезд в Россию в 1969 году, и вскоре после возвращения Оля попыталась пригласить его в Австралию; но могли ли ее трогательные письма разбить клеймо «невыездного», висевшее над Владимиром десятилетия! Ее редкие весточки приходили, казалось, из запредельного мира, напоминая магическую блоковскую «пылинку дальних стран». Особенно тронули нас фотографии церемонии возвращения Улуру аборигенам, сделанные самими аборигенами, Олиными студентами.

И вдруг пришло невероятное время, когда мечты начали сбываться. В 1984 году мы принимали у себя в Москве Олину семью, и они все, включая их прелестных детей с толстовскими именами Наташа и Андрей, говорили по-русски. И хоть этот язык так и не заменил им английский, все-таки это была победа Ольги и Виктора, осуществление их давней мечты. А еще несколько лет спустя сбылась и наша мечта  —  мы приехали в гостеприимный дом Гостиных, в дом, построенный в форме бумеранга, из окон которого видны далекие сиреневые хребты южноавстралийских гор. И еще запомнилось первое знакомство с Ольгиным детищем  —  университетским колледжем для аборигенов, где их, набранных на учебу со всех концов Австралии, готовили к поступлению в университет. Это был своеобразный рабфак по-австралийски, и я, как зачарованная, смотрела на студента с островов Торресова пролива  —  папуаса с пышной шевелюрой, — который послал нам белозубую улыбку из-под сурово сдвинутых бровей и продолжал ловко орудовать с компьютером. Моя блоковская «пылинка» обрела зримые формы...

И вот теперь Ольга у нас в гостях, все такая же молодая, энергичная, увлеченная своим исследованием новых форм духовности в австралийском обществе, и мы опять говорим по-русски. Пусть на взгляд строгого лингвиста ее русский язык может показаться не совсем правильным, для меня он милее любого совершенного языка, столько в него вложено сокровенной любви. И рассказ Ольги о ее жизни, который я записала для «Моей Австралии», сделан ею самой по-русски, я внесла в него лишь немного грамматики, сохранив все своеобразие ее живой речи.

Мы начали беседу с далекого прошлого, с Олиных предков, ведь среди них были князья Волконские, князья Васильчиковы, графы Капнисты, графы Мусины-Пушкины, князья Урусовы, графы Татищевы, графы Кушелевы-Безбородко, князья Львовы. Впрочем, сама Ольга из маминых рассказов помнила только Кочубеев, Долгоруких и Мусиных-Пушкиных…

Ольга Гостина

 

 Недавно, в Брисбене, у меня был такой случай. Мы с Виктором спустились к реке в Университете и случайно вышли к памятнику князя Владимира, который был поставлен там в память тысячелетия крещения Руси. Для нас это была удивительная встреча, ведь мамины предки, Долгорукие, по прямой линии происходят от Юрия Долгорукого, который был правнуком князя Владимира, крестителя Руси. Мама сама урожденная Кочубей и это потомство идет от Чингисхана и оттуда, наверно, идет моя темная кожа.

Моя мама, Ольга Петровна Кочубей, рассказывала, что после революции Кочубеи раздали свои имения, и ее отец, Петр Васильевич, пошел служить в Красный Крест. Но когда большевики пришли, они в ту же ночь убили отца. Мама мало об этом говорила. Мне кажется, но я боюсь ошибиться, что это было около Санкт-Петербурга. Моя бабушка, княгиня Любовь Мусина-Пушкина, была как-то связана с царицей и они следовали за двором, то в Петербург, то в Москву, летом они обычно ехали в Киев и в Ярославль, где были их земли.

И вот в 1969 году у нас с Виктором был очень странный случай, когда мы с ним стажировались в Москве. Мы поехали в Киев, и в поезде с нами оказалась в купе женщина лет шестидесяти и еще один человек, пьяный. Виктор и этот пьяный легли на верхние полки спать, а я с женщиной сижу внизу, и она начала меня расспрашивать, откуда мы и так далее. А мы с Виктором ведь решили поехать в первый раз в Россию, чтобы узнать, откуда наши предки были. Моя мать была против, потому что она помнила, как ее отец был убит, и как после этого они бросили все и она, ее брат и мать оделись как крестьяне и пешком пошли на запад, в Европу и с огромными трудностями добрались до Бельгии... И конечно она боялась за нас и просила: «Будьте осторожны, не давайте знать откуда Вы, кто были Ваши предки, потому что вот что случилось с нами». И тут мы едем в поезде и женщина начинает расспрашивать, а я тогда гораздо хуже говорила по-русски. Ну, я сказала, что мама русская. — «Как ее звали?». Я думаю, ну, вот мы сидим в поезде, что может случиться, и я сказала: «Кочубей». Она так и подскочила: «Какие Кочубей?» Я говорю: «Я мало знаю об этом, мама вообще об этом не говорила».

Правда, я и древо-то наших предков попросила у мамы уже после возвращения из России. Дело в том, что как-то в Канберре, в Университетском доме, мы встретили Нину Михайловну Кристесен, и она у меня спрашивает, кто мои предки и все такое, а я ей говорю: «Кочубеи и Мусины-Пушкины». А Нина Михайловна говорит: «Как вы можете с такими предками так плохо говорить по-русски! Что вы о них знаете?» Я говорю: «Да я ничего не знаю. Мама моя живет в Южной Африке». Нина Михайловна говорит: «Напишите, пожалуйста, маме в Африку и попросите Ваше древо». И тогда, наконец, мама мне его прислала. Но когда я была в России, я очень мало знала.

А женщина эта в поезде, как услышала Кочубей, так и села на своей полке. И тут наш пьяный сосед сверху начал на нас сваливаться, но Виктор его наверху держит, а мы сидим внизу и говорим о предках. Где-то в дневнике у меня записано ее имя. Она писала биографию жены Ленина. И вот она меня умоляет: «Вы не можете вспомнить, как называлось их имение?». Я говорю: «Нет, я не помню,  потому что мама была очень закрытой, не говорила вообще о ее русском прошлом». И тут я вспомнила, что как-то я подслушала, что мама с кем-то говорила и сказала — Ярославль. И когда я сказала: «Ярославль», эта женщина расплакалась. Выходит, что родители ее мужа были крепостными крестьянами в Ярославле у графини Кочубей (вот я уже не помню, Кочубей или Безбородко!). Она была очень строгая, всегда верхом на лошади, и вот она обратила внимание на их сына, чем-то он ей понравился и она решила его воспитать. Он получил высшее образование, женился на этой женщине-писательнице, и умер он всего за три-четыре месяца до нашей встречи с ней в поезде. И вот она расплакалась, потому что, когда он умирал, он ей сказал: «Теперь я скоро буду знать, что случилось с моей графиней». Вот такое невероятное совпадение. Я ведь и слова-то этого «крепостной крестьянин» не знала и она мне сказала в поезде: «Пожалуйста, когда Вы маме напишете опять, скажите ей, что ее бывшие крепостные ей посылают уважение и любовь». Да, сначала она сказала «уважение», потом еще какие-то слова, очень приличные слова по-русски, которых я не знала, и потом «любовь».

Ну, я маме написала все это. В то время между Южной Африкой и Россией не было никаких связей, и я писала из Москвы в Мельбурн, родителям Виктора, которые знали, что если письмо написано по-французски, значит это моим родителям, и они пересылали его в Южную Африку. И мама тоже отвечала мне через Мельбурн, это был долгий путь. И вот я рассказала маме этот необыкновенный случай, о том как эта женщина мило и сердечно относилась к прабабушке. И уже незадолго до нашего отъезда, в конце 1969 года, от мамы пришло письмо. Такого письма она мне никогда ни прежде, ни потом не писала. Как будто открылась у нее душа. 8 или 9 страниц только о России и о Киеве: «Ребята, если вы будете в Киеве, пожалуйста, пойдите в такую-то церковь» (а мы как раз случайно там были, это где маму крестили), «когда вы будете на такой-то улице, пройдите налево, посмотрите наверху, мы там жили», это были все места, которые она помнила как семилетняя девочка. И это было первый раз, что она заговорила о своем детстве в России.

Из России мы вернулись в Австралию и через три года мы с Виктором и с детьми первый раз поехали в Африку. Папа мой уже умер, так и не увидев своих внуков. И когда мы приехали, я помню, как я гордилась, что я как-то более-менее освоила очень сложный русский язык.  А надо сказать, что мы говорили дома в Африке по-французски, а русский у меня остановился, когда мне было 9 лет, причем по-русски я говорила только с няней, а у нас в семье было 9 человек детей, значит у няни не было много времени, чтобы беседовать, говорить о чем-то. И вот я очень гордилась, что мы начали все с Наташенькой по-русски, и что я первая из всех наших братьев и сестер, которая вышла за русского, что я привожу домой внучку (а у мамы было 35 внуков), первую, которая говорит по-русски. Я просто не могла дождаться, чтобы мама опять услышала русский язык. И вот мы приезжаем, Наташа заговорила так, как мы говорим, с моим произношением. А мама на меня смотрит и говорит по-французски: «Если такое произношение и такой язык, лучше пусть говорит по-английски или по-французски». Это было как холодный душ! Этим все и кончилось. Мама не могла выносить, что я говорила «библиотéка», а в ее время говорили «библиóтека», мы говорили «самолет», а мама — «аэроплан», и все ей казалось, что я учу ребенка какому-то чужому языку, который лучше было не знать. Вся эта советская каша, ведь мой русский на самом деле был советский, там я и училась, кроме того мое произношение плохое, это был мой четвертый язык. Просто мама это не приняла. Мама была такая, тут уж ничего не поделаешь.

   Вся семейная обстановка была такая, что мама не подчеркивала свое русское происхождение. У нее были причины. Из России она с братом Василием и моей бабушкой дошла до Австрии, там они работали на ферме и потом пешком добрались до Бельгии. Когда они попали с бабушкой в Бельгию, ей было 10 лет. В Бельгии бабушка Кочубей получила работу в больнице — мыть полы и убирать, и у нее была очень маленькая комната, там вмещалась одна кровать, а на ночь клали на пол еще маленький матрас для брата, он был на два года старше, а мама спала под кроватью бабушки, потому что места больше не было. Так они жили, а потом католические монахини взяли маму, как они брали многих русских, бесплатно в школу. Мама ходила в школу лет пять, а в 16 лет ей пришлось идти работать, чтобы посылать деньги брату, он учился в колледже на агронома. Мама всегда мечтала быть врачом, но из этого ничего не получилось, она начала работать как секретарша, и когда ей было 19 лет, она вышла замуж за отца. Его звали Вильям ван Рейсвейк, он был фламандец. Мама свободно говорила по-русски, по-французски, по-английски и по-немецки, а общий язык у них был французский.

  Мама видела, как в Бельгии, в Брюсселе, русские эмигранты из России все вдруг создавали себе знатное происхождение, как будто они были князья или графы, и немножко с презрением смотрели на бельгийцев. И мама, когда ей было еще 19 лет, решила, что если она выйдет замуж за бельгийца, она не будет делать то, что делают русские вокруг нее. Мама, хоть она и была более русской, чем многие из них, решила разделить судьбу мужа. Она не хотела жить в этом маленьком искусственном мирке, который сохранял старую Россию с царями и жил всем этим прошлым. Когда в 1963 году я ехала в Австралию, папа и мама мне сказали, что мне необходимо поехать через Бельгию и увидеть, где я родилась, и познакомиться там с родными. Я так и сделала, поехала в Бельгию и там увидела бабушкину сестру, тетю Иру, как мы ее называли. И тетя Ира жила именно в такой обстановке — темная маленькая квартирка, иконы, портреты царя и царицы, и кружевные салфеточки везде — все такое старинное, и жизнь ее была обращена в себя, в прошлое.

   Папа наш был очень сильный человек, юрист и философ, и он был на 9 лет старше мамы. Свадьба должна была быть в католической церкви. Перед свадьбой папе пришлось подписать бумаги, где он обещал, что дети будут католиками, но ему подсунули еще бумагу о том, что он постарается и маму обратить в католичество. А папа невероятный человек. Он воскликнул: «Моя жена глубоко верит в свое православие, и вы просите меня это сделать!», и взял и порвал и одну бумагу, и вторую. Свадьба состоялась в православной церкви и мы, все дети, остались православными.

Из русского стиля жизни у нас были молитвы, мы праздновали по-русски Рождество и Пасху, хотя Рождество всегда праздновали по западному стилю, а не 7 января. Пасха была наша, с постом. Впрочем, мои старшие братья и сестры помнят, что по распоряжению отца в нашем доме был один день в неделю, когда мы говорили только по-русски, но это было еще в Бельгии, до переезда в Африку. В Южную Африку мы переехали в 1949 году, когда нас уже было 9 детей. Там был только один православный священник между Кейптауном в Южной Африке и Каиром в Египте. И поскольку у нас была самая большая семья, этот священник останавливался у нас и проводил службу в нашем доме, а другие русские приходили к нам.

И еще у нас была русская няня. Она «прибилась» к нашей семье в Бельгии и переехала с нами в Южную Африку. Мы говорили с ней по-русски, но она умерла через год после переезда в Африку, когда мне было 9 лет. Русского священника тогда не было, а католики не хотели хоронить няню, потому что она была православной, и только англиканский священник согласился придти. Кстати, когда мы с Виктором ездили в Африку в 1989 году, мы нашли нянину могилу, потому что я помню, как мы ее хоронили, и она хотела лежать под африканским деревом — мимозой. Мы заказали новое надгробие, но няниного имени я не знала, она для меня была «Няня». И мы на памятнике написали русскими буквами «Няня», а дальше по-английски — «родилась в России в конце 19 века, вошла в семью в Бельгии, эмигрировала в Южную Африку, осталась с семьей и умерла в 1950 году». И только недавно, после последней поездки в Африку, я выяснила ее имя. Ее звали Анна Миронова и родилась она в 1876 году.

И вот, как мы не знали ничего о нянином прошлом, так мы не знали и о своем русском прошлом, о России. У мамы было сильное чувство, что надо идти в новый мир, и если я что-то знаю, то это было только потому, что я решила стать этнографом, и первая работа, которую надо было написать, была о семейной этнографии. Я сначала расспросила папу о том, как жили фламандцы. Он много рассказывал об их быте. И маму я спросила тоже, она рассказала, как они жили в больших домах, а еду готовили в отдельном здании, и все приносили к столу в закрытых блюдах. Еще она помнила, как они ездили между Москвой и Петербургом вслед за царской семьей. А вот кроме этой работы, которую я написала, ничего о России дома не говорилось. Родители были очень строгие и после переселения в Африку не разрешали нам говорить по-английски дома, и поэтому ни один из нас не потерял французский язык. О России мы как дети не спрашивали, мы были в Африке — новая земля, все новое, у нас был французский, надо было осваивать английский, африканский, что нам учить русский!

 Да, но вот молитвы были по-русски, и мы по вечерам молились перед иконами, в каждой комнате была икона. Конечно, у нас в Африке никаких икон настоящих не было, мы были слишком бедными, чтобы их достать. Но мама постом и с молитвой писала все иконы для каждого из нас. Вечером у нас были молитвы, и к моему стыду, когда мне было 12 лет, я вдруг высказалась после молитвы: «Для чего нам говорить наизусть эти молитвы, которые мы не понимаем и которые ничего не значат, я не понимаю ни слова из того, что я говорю». Мама слова не сказала и прекратила эти вечерние молитвы. Но все-таки «Отче наш» утром продолжали говорить, все вместе перед иконами. Но это было все. Теперь я понимаю, как легко нечаянно погасить слабое пламя традиции, сохраняемое в новой стране.

   Мама полностью приняла Африку как свою Родину, так же как когда-то, еще девочкой, она вошла в новую страну и стала бельгийкой. И хоть мы и жили очень бедно — без воды, без электричества, — никто нас не трогал, и мы все смогли учиться. Мама и папа были очень благодарны Африке, что там наконец никто им не мешал и они смогли воспитать нас как они хотели. Они были благодарны именно Южной Африке — не России, где убили маминого отца, и не Бельгии, где они пережили войну. У папы были две докторские степени, но это юридическое его образование никак не помогло в Африке, потому что в Бельгии было другое законодательство. В университете в Кейптауне ему сказали, что он слишком образован для них, там не было места для ученого его уровня, и он 5 лет преподавал латинский и греческий язык в католической школе. А потом освободилось место в университете и он возглавил философское отделение в Иоганнесбурге.

 Школа, где я училась, была маленькая, только два класса. Я ходила туда с двумя братьями, старшим и младшим, 3 мили (5 километров). И когда мы подходили к школе, белые дети бросали в меня камни и говорили «кафрская царица», — это из-за моей смуглой кожи они считали меня полукровкой, которая смеет ходить в школу для белых, и поэтому бросали в меня камни. Братья сказали отцу об этом. В Африке национальный цветок — протея, он выглядит как треугольник, и если его взять, когда он еще не распустился, и бросить, то он летит и крутится как пуля. Папа построил нас всех детей в шеренгу, сказал всем сорвать цветки и начал учить нас точно бросать. И мы научились очень метко бросать, мы тренировались, бросая цветки в изоляторы на электрических столбах! И тогда он сказал: «Первые не бросайте, но если на вас нападут, защищайтесь, но цельтесь только ниже лица». Да, братья очень метко бросали, и нас скоро перестали обижать. Когда я кончила начальную школу, меня взяли католические монахини в свою школу, бесплатно. А рядом с их школой была школа для полукровок, и теперь уже они все время издевались надо мной, кричали мне: «почему ты нас покинула и идешь в белую школу», ведь у меня цвет кожи был темнее, чем у них.

 И из-за этого всего я решила стать этнографом, чтобы понять почему люди так относятся друг к другу. Я влезла сама в политику, потому что я чувствовала, что здесь политический строй подавляет негров. И хоть у нас дома никогда не было прислуги, я тут тоже, как было с молитвами на русском языке, высказалась: «Мы живем здесь на шее у черных, мы эксплуатируем их». Из-за этого было напряжение в семье, и мама однажды сказала: «Когда ты переживешь то, что мы пережили и в России, и в Бельгии, ты на коленях будешь благодарить такую страну как Южная Африка, которая дала тебе такие возможности». И вот теперь у меня самой такое же чувство перед Австралией.

   В 21 год я кончила изучать этнографию в Университете в Иоганнесбурге, и сама преподавала там один год. Потом подала заявки в разные места для получения стипендии для работы над докторской диссертацией, и я получила стипендию в Австралийском национальном университете, в Канберре для изучения папуасов Новой Гвинеи. Меня особенно интересовала одна тема, я хотела выяснить, что происходит в душе, в сердце людей, когда они переходят в христианство. Этот интерес был вызван тем, с чем я столкнулась в Южной Африке: что заставило африканцев присоединиться к Голландской реформационной церкви, учение которой оправдывало несправедливости апартеида? Но когда в 1963 году я приехала в Австралийский национальный университет, мой научный руководитель решил, что я не готова к изучению такой сложной темы, а меня другие темы не интересовали. Но в конце концов однажды я прихожу к нему, и он мне дает письмо, в котором рассказывается о том, что священник, который работал в племени горных папуасов, решил переселить их вниз, в долину, и создать там каучуковую плантацию. Эти люди впервые вступают в товарно-денежные отношения, и нужно, чтобы кто-нибудь изучал этот процесс. Ведь никто не верил, что люди оставят свои земли, могилы своих предков и пойдут жить в долину и устраивать  плантации. И я решила взять эту тему.

Племя папуасов называлось куни, оно жило к северу от Порт-Морсби, 80 миль, но в то время туда не было дороги, надо было плыть до острова, где был католический центр, и потом, при приливе, можно было войти в реку, подняться по реке, и наконец дальше идти два дня пешком. Долина, где они жили, называлась Бакоюду. Я там прожила два года, освоила язык и подготовила свою докторскую диссертацию.

  Но во время работы у меня были там неприятности. Дело в том, что я была там первая белая женщина, пожалуй темная, а не белая, но главное, что не монахиня. Священник очень обеспокоился, когда узнал, что именно этнограф приезжает. Оказалось, что многие люди из-за этого переселения умерли, там была малярия, вначале не было домов, народ очень тяжело все это переживал, а священник — ведь именно он организовал это переселение — совсем не хотел, чтобы кто-то появился изучать, что там происходит. И перед моим приездом он сказал людям: «Ни за что с ней не разговаривайте, она будет писать плохо о вас, молчите». И вот я приезжаю, и он спустился меня встретить, потому что ему звонил епископ, и когда он меня увидел, такую молодую  девчонку, говорящую по-французски, он сразу тепло ко мне отнесся, но он так и не признался мне, что он уже настроил папуасов против меня.

    А я чувствовала, что я не могу к людям пробиться, я изо всех сил стараюсь объяснить им через переводчика, что я хочу изучать их быт, все описывать, и они как будто соглашаются, но потом молчат. Я сказала священнику, что я не понимаю, в чем дело: люди как будто очень открытые, но когда я хочу описывать их быт, они закрываются. Он сказал: «Может быть, если вы возьметесь лечить их кожную болезнь, — а у них была кожная болезнь, они постоянно чесались, — то за шесть месяцев они выздоровеют, но уже через пару недель они будут знать, какой вы человек, и все откроется». И вот я начала их лечить. Просыпаюсь утром и 70 человек ждут, и я их лечу, мажу специальным лекарством, и изучаю язык, повторяю, что они говорят, неправильно повторяю, хохот, смех, но постепенно я все-таки изучаю язык. Но самое важное, что буквально через полтора часа я знала все их события и новости, кто где что сажает, у кого праздник, кто умер.

 В середине всей этой каши приезжает мой научный руководитель из Канберры. Она очень расстроилась, когда увидела эту очередь, которая стояла ко мне и разбудила ее утром. Она говорит: «Вы этнограф, а не социальный или медицинский работник, Вы должны научно подходить, а не как миссионерка. Бросьте это». А я говорю: «Я не брошу. Во-первых, потому что они нуждаются в моей помощи, во-вторых, потому что я изучаю язык, в-третьих, теперь я сразу знаю, где что происходит и выбираю, куда идти собирать материал». Она была очень против этого, говорила, что я абсолютно плохой этнограф, что так нельзя подходить к науке, что надо быть далеко от народа и изучать его чисто научно. Из-за этого события меня вызвали обратно в Канберру, собрали большой круглый стол и стали все это обсуждать. А передо мной как раз сидел студент-этнограф, который работал на Новой Гвинее, и он приехал оттуда без зуба и хотя обсуждали меня, я у него спрашиваю:
 — Как ты потерял зуб?
 — О, я прошел мужскую инициацию.
 — И как долго?
 — Три-четыре месяца.
 — Так ты жил изолированным с мужчинами?
 — Да-да.
 И я говорю:
 — Вот интересно, мужчина может идти с мужчинами, надолго закрыться с ними, не знать ничего о том, что вокруг происходит, но все говорят: «Потерял зуб, очень хорошо, значит, он все знает», а я час-полтора утром лечу, работаю с людьми, и это считается неправильным! Вы можете мне объяснить в чем же разница? — Молчат. И я говорю: — Пожалуйста, проверяйте мою работу по данным, а как я их добываю, это мое дело. Если мужчина хочет, чтобы ему выбивали зуб или делали обрезание — пожалуйста, но дайте и мне делать мое дело.

 И вот они согласились, но боюсь, что у меня осталась страшная репутация! Я опять поехала на Новую Гвинею и докончила свое исследование, а потом вернулась в Канберру.

 Русский язык в то время у меня был очень плохой, но все-таки это был не чужой язык. Когда я жила в общежитии, в Университетском доме (University House), в Канберре, там жил очень знаменитый пожилой русский энтомолог и историк, доктор Сергей Парамонов. Он казался нелюдимом, но понемножку он начал со мной говорить, я думаю, что он решил немного помочь мне улучшить мой русский, он начал приглашать меня к себе в комнату и играл на пианино и пел какие-то русские песни, и показывал мне своих мух, и постепенно он стал мне как отец. Когда я познакомилась с Виктором, Сергей Яковлевич очень хотел, чтобы мы поженились. А я не хотела выходить замуж, я хотела вернуться в Африку или ехать на Новую Гвинею и там работать, и ни за что не хотела жить в Австралии и вести «буржуазную жизнь», как я это называла, со своим домиком и садиком. Я хотела настоящей жизни, я хотела жить с людьми, которые страдают. А Парамонов мне говорил, что все это глупости; вскоре после нашего обручения он заболел и умер в больнице. И когда мы обвенчались, мой свадебный букет мы положили ему на могилу.

 Когда я в первый раз приехала в Канберру из Африки, я пошла в русскую церковь, тогда еще храма не было, а был обычный дом, и я туда ходила, чтобы слушать что-то знакомое. Но потом, когда я поехала на Новую Гвинею, тот католический священник сказал: «Оля, Вы будете здесь два года, как же Вы будете без таинства и без причастия?». Я говорю: «Вы католик, я православная, что же можно сделать». Это было в 1963 году, и он написал в Рим, и пришло их Рима разрешение, чтобы я получила таинство от католического священника. И вот когда я вернулась сюда в Канберру и пошла в православную церковь, священник спрашивает:
 — Когда Вы последний раз причащались?
 — Шесть месяцев назад.
 — Как это может быть, я Вас не видел!
 — Я была на Новой Гвинее.
 — Но там священников нет!
 — Я была у католического священника.
 Мне так попало! Но я продолжала ходить в православную церковь в Канберре.

 Когда мы познакомилась с Виктором, он не был связан с православной церковью, его родители были больше связаны с лютеранской. У Виктора бабушка была эстонка, а отец с Украины, но они не придерживались православия, из эстонской ветви шло лютеранство. Они приехали в Австралию из Китая, а в Австралии они вообще отошли от формальной религии, у них была глубокая вера в Бога, но не церковного. Когда зашел разговор о венчании, его родители были готовы, чтобы мы венчались здесь в православной церкви. Мои родители не могли приехать из Африки, но где-то в Сиднее я отыскала дядю Романа Мусина-Пушкина. Он был из Бельгии, мама дала мне знать о нем, я с ним познакомилась, и он меня «отдал» на свадьбе. С ним приехал целый сиднейский хор сюда и было православное венчание в церкви.

 И уже после свадьбы мы получили стипендии, чтобы ехать в Россию, это был обмен между АНУ и МГУ, мы были среди первых четырех человек, которые поехали в Россию по этому обмену. Я поехала в Россию с планом изучать проблемы переселения, потому что этим же я занималась у папуасов. Причем я еще в Австралии много потратила сил, чтобы узнать, какие именно переселения в России получили Ленинские премии. Чтобы не было лишних подозрений, я искала те переселения, что удались. Я выбрала одно на севере, у ненцев, одно на юге — это было неудачно, потому что оно оказалось близко к какому-то космодрому, где запускали ракеты, — на западе я выбрала остров в Балтике, и еще одно очень удачное переселение на Камчатке. И я подала заявку на изучение одного из четырех переселений, чтобы никто не мог сказать, что я хочу именно туда или сюда, я готова была на любое из четырех. Я поехала по обмену как этнограф, думая, что я буду заниматься исследованием, но когда я приехала, оказалось, что все было закрыто. Мой дорогой, милый руководитель Сергей Александрович Токарев сказал, что все закрыто, нельзя ни туда, ни сюда.

 Что же было делать? Тогда я пошла на русский язык в Университет, там все было бесплатно, сколько хочешь часов. Они спрашивают:
 — С чего вы хотите начать?
 — С азбуки.
 — Ну, что вы!
 — Я неграмотная, я не умею писать, я не умею читать.
 — Но вы говорите! — И они мне не поверили и поставили меня в более продвинутый класс. Так я и не смогла догнать других студентов, потому что те в Голландии, в Бельгии, в Америке изучали грамматику, и они уже читали. В конце концов из этого мало что получилось.

 И тогда мне ничего не осталось как заняться новыми обрядами. Я стала ходить по музеям. Я так и не поняла, почему меня вообще впустили в СССР, ведь они знали, что я этнограф и хочу заниматься переселением! Но что интересно, когда я ездила с Виктором в Крым, мы сами совершенно случайно наткнулись на такое переселение, писать о котором было нельзя. Мы попали там на переселение татар, сначала их выслали в Казахстан, а потом они возвращались в Крым. Я Виктору сказала: «Ну вот, какая ирония. Изучать переселения, которые получили Ленинские премии, невозможно, а здесь из-за того, что ты геолог, мы попали в Крым, где люди открыто говорили такие вещи, что...» Но мы решили, что важнее не повредить обмену между университетами, и я просто не стала этим заниматься, ведь мы сидели там на настоящей бомбе. И так получилось, что вся моя поездка по обмену имела очень мало научной пользы. Ну, русский язык, конечно, улучшился; много друзей, научные связи, все это до сих пор продолжается.

 Общие впечатления от России? Их было два. Одно негативное. Я поехала в Россию идеалисткой. Я была за коммунизм, за справедливость, за равенство, и для меня было настоящим шоком, что то, что я считала западной антикоммунистической пропагандой, в основном оказалось правдой. Но больше всего меня замотала бюрократия. Дело в том, что мы с Виктором подали документы на эту поездку еще до венчания, и я была под фамилией ван Рейсвейк, а после свадьбы по паспортам мы были оба Гостины. Но бюрократы в МГУ никак не могли этого понять, и каждый месяц получить стипендию было огромной проблемой. Я помню, что я один раз поскользнулась на льду, упала и лежу, и Виктор говорит: «Вставай», а я говорю: «Нет, я просто здесь останусь, замерзну — и все, я дальше не хочу...»

 А вот из положительного — народ. Глубокая, глубокая духовность. Люди, такие милые, добрые, хорошие. Потом культура, незнакомая, о которой мама никогда не говорила. Это было просто чудное открытие, мы ходили  по музеям, на выставки, в театры.

И там мы решили, что если у нас будут дети, то мы начнем говорить с ними по-русски, а не по-английски, английский они все равно освоят в школе. Когда в Аделаиде у нас родились Наташа и Андрейка, мы так и сделали, хотя это и было очень трудно. Но как только Наташа пошла в детский сад, она перешла на английский, а за ней и Андрейка. Но все же мы продолжали заниматься русским языком, и хоть в школу при церкви они не ходили, мы возили их к нашим русским знакомым каждую неделю на несколько часов, они с ними занимались. Но судьба такая, что все повторяется в жизни. Когда им было лет 8-10, Наташа и Андрейка сказали: «Зачем мы изучаем этот странный язык, кто на нем говорит?». И действительно, русских друзей у нас было очень мало, весь наш быт был австралийский. И мы решили все вместе поехать в Россию на международный геологический конгресс. Мы были единственные, кто приехал всей семьей, с детьми, и мы тогда поехали еще в Сибирь и в Казахстан. Тогда дети, наконец, поверили, что есть большая страна, где все говорят по-русски.

Детей мы крестили в русской церкви и ходили туда на службу. И вот, когда Наташе было лет 12, она сказала: «Знаешь, мама, я пойду с тобой в церковь, если ты хочешь, но это не для меня. Зачем по воскресеньям стоять два часа и слушать древнеславянский язык, который я совсем не понимаю?». Это было как я сама когда-то заявила своей маме. И я сказала Наташе: «Наташа, ради меня не надо ходить в церковь. В церковь надо идти тогда, когда есть желание. Ты никогда не должна делать то, что не для тебя». Но русский язык все-таки для нее не чужой. Интересно, что Наташа вышла за грека, православного, они венчались в православной церкви, и у них в семье православие продолжается.

 Что касается Австралии... Если у меня кто-то спросит «Кто Вы, и откуда Вы, и какая у Вас национальность?» у меня никаких колебаний нет — я австралийка. Я не копаюсь в прошлом, не колеблюсь. Только русские всегда спрашивают: «Да-да, австралийка, это мы знаем, но дальше, ваши корни». Я чувствую себя австралийкой, и конечно дети тоже, они австралийцы и в этом никакого сомнения нет. Я думаю, что мой подход похож на мамин, она была очень лояльна к Бельгии и к Южной Африке, и я так же отношусь к Австралии. То чувство любви, которое мама и папа испытывали к Южной Африке, я испытываю к Австралии. Здесь родились наши дети, здесь они выросли, никто нам здесь не мешает. Прекрасно, что здесь многокультурность, и хотя мы видим много проблем, мы стараемся помочь их решению. Ведь и здесь, как и в Южной Африке, можно сказать, что мы забрали у аборигенов землю и на этом построили свою счастливую жизнь. Я занимаюсь аборигенами, потому что я хочу что-то дать им, дать этой стране, а не только пользоваться тем, что дает «Счастливая страна».

 Да, это отношение проявилось во всей моей работе. Ведь сначала, когда я не хотела тут жить, а хотела ехать в Африку или на Новую Гвинею и помогать людям, Виктор меня уговаривал, что можно найти нуждающихся в помощи людей и в Австралии. И я согласилась с ним, не зная еще, как сложится наша дальнейшая жизнь. Сначала жизнь в Аделаиде была обычной, — дом, друзья, соседи, дети, — но все это как-то не давало полного внутреннего удовлетворения, и я искала что-то большее. Когда дети пошли в школу, я узнала, что в Южно-Австралийском университете создается первая программа, которая позволяла аборигенам получить высшее образование, не кончая школу. Меня приняли туда преподавать этнографию, и с тех пор это моя единственная работа, где я проработала 20 лет. Теперь я собираюсь на пенсию и надеюсь, что мое место преподавателя займут уже сами аборигены.

 Благодаря моим близким контактам с аборигенами, я смогла заглянуть в глубоко духовную жизнь аборигенов, смогла почувствовать их связь с землей, их любовь к земле. И это самое большое богатство всей моей научной жизни.

 Да, пожалуй у нас жизнь идет в двух направлениях — одновременно к русским и к аборигенам. Я это не отделяю одно от другого, а как бы одновременно охватываю в своей душе. Последний год у нас дома несколько раз останавливалась моя студентка-аборигенка. Интересно, что когда к нам приезжают русские, они видят наш дом как австралийский — бумеранги, картины австралийских художников. А моя аборигенка все спрашивает о русском быте, потому что в комнате, где она спит, висит икона, есть русские сувениры, книги и фотографии. А вообще — может быть это еще будет меняться, — я не нахожу нужды идентифицировать себя только с той или иной культурой. Впрочем именно русские иногда вызывают у меня чувство, что я больше австралийка, чем русская. Это бывает когда я встречаюсь с иммигрантами, приехавшими из России, и мне часто просто страшно слушать, как они с презрением говорят о нашей Австралии, которая им столько дает — «Когда мы приехали, для нас в холодильнике были приготовлены только курица и фрукты, а у других было и то, и то». Эта вечная критика Австралии... Вот именно тогда у меня такое чувство, что я больше австралийка, чем русская, но на самом деле я тоже сильно критикую свою страну, несправедливость к аборигенам, к азиатам.

 Сейчас мы ездили в Брисбен как раз в связи с одним из моих новых исследований. Там была конференция, называвшаяся «В поисках священного». Она связана с книгой австралийца Дэвида Тейси «На краю священного», эта книга пользуется большим успехом и посвящена тому, что австралийцы никогда не найдут свое я, свои корни, если они останутся как они есть, на берегу океана, и не будут иметь настоящей связи с внутренней Австралией, с ее архетипической душой, которая связана с аборигенами и их глубокой духовностью. На конференции доктор Тейси выступал с докладом «Австралийцы в поисках души». Потом на эту тему — поиски священного — была дискуссия, мы обсуждали духовность в Австралии, как она возникает, какие образуются связи с аборигенами. Доктор Тейси считает, что аборигенская духовность доступна всему австралийскому народу, но мы должны понять ее, и только постигнув ее, мы осознаем себя как австралийцы. Он считает, что войти в духовность аборигенов это не значит украсть ее, потому что духовное невозможно украсть, оно сакрально, им можно только делиться, но забрать его невозможно. А моя тема была «Обретение священного в обыденном». Я развивала эту тему на примере соотношения сакрального и профанного и у аборигенов, и у австралийцев. Но начала я с того, что мне близко самой — обыденное и священное в православии, причем я использовала свои материалы о новых обрядах в России, которые я собрала еще в 1969 году, и сравнивала их с тем, как аборигены соединяют христианство и другие австралийские символы со своей культурой в живописи, и в результате возникает новый стиль. И наоборот — австралийские художники пишут картины о том, как они проникают в мироощущение аборигенов, и из всего этого возникает новый подход к австралийской духовности в целом. Я, конечно, понимаю, что для всех австралийцев невозможно, да и не нужно, вникать в мировоззрение аборигенов. Но я уверена, что для нашей страны в целом будет большим благом, если ее граждане, и особенно недавние эмигранты, постараются понять и принять эту землю, ее народ и его уникальное культурное наследие.

 

Опубликовано в журнале "Австралиада", no. 24, 2000, pp. 21-24, no. 25, 2000, pp. 10-13